Добро пожаловать на сайт "Русские писатели и поэты"!
Главная страница Биографии писателей и поэтов Разные материалы Гостевая книга Ссылки на дружественные проекты Контакты


:: Педант. Литературный тип ::


ГЛАВНАЯ >> Литературно-критические статьи >> В.Белинский. Педант. Литературный тип

    Всем ученым и образованным людям ведомо, что словесность, то есть литература, должна иметь целию – поучать, услаждая [1]. Покойный Мерзляков, великий знаток и учитель по части изящного, даже перевел (и прекрасно), кажется, из Тасса, чудесные стишки на этот счет:

Так врач болящего младенца ко устам
Несет фиал, сластьми упитан по краям:
Счастливец обольщен, пьет горькое целенье,
Обман ему дал жизнь, обман ему спасенье!


    Другими словами: литература есть искусство «золотить пилюли». Мораль – дело хорошее, спору нет, но и скучное, горькое – против чего опять никто спорить не будет; следовательно, надо же ее подслащать,
рассыпать, чтоб она достигла своей цели, то есть исправляла нравы, делала дурака умным, пьяницу трезвым, взяточника и казнокрада – бескорыстным, бездарного писаку отучала от пера, ябедника и клеветника от ложных доносов...
    Далее, всей просвещенной Европе известно, что «идеал» есть не что иное, как собрание в одну фигуру разных черт, разбросанных в природе и действительности, – а отнюдь не сама действительность в возможности. Творчества тут не нужно: хотите изобразить красавицу – приглядывайтесь ко всем красавицам, которых имеете случай видеть; у одной срисуйте нос, у другой глаза, у третьей губы и т. д. – таким образом вы нарисуете красавицу, лучше которой уже нельзя и вообразить.
    Я нахожу оба эти определения – «литературы» и «идеала» – чрезвычайно основательными и верю им безусловно. Особенно хороши они тем, что, во-первых, избавляют автора от необходимости иметь талант и фантазию, а во-вторых, уничтожают возможность писать такие изображения, в которых всякий, кто б ни был, мог узнать себя и вследствие этого жаловаться на личности...
    Само собою разумеется, что этот взгляд на «литературу» и «идеалы» особенно удобен для «типов» вроде тех, которые теперь известны под именем «Наших» [2]. Гоголь сказал великую правду, что «у нас если скажешь об одном коллежском асессоре, то все коллежские асессоры, от Риги до Камчатки, непременно примут на свой счет»* [3]. Поэтому я нахожу гораздо приличнее и удобнее изображать такие типы, которых совсем нет в действительности, но которые были бы очень смешны: чрез это автор достигнет двух целей разом – доставит удовольствие своим читателям и никого не обидит.
    Вот причины, которые заставили меня взяться за перо, которое давно уже было мною забыто, и попытаться сделать очерк одного из таких
педантов, которых нет и быть не может, но которые могут существовать в праздном воображении человека, подобно мне, имеющего свободное время для бумагомарания. Если мой педант не рассмешит вас и не доставит вам удовольствия – это обнаружит только мое неуменье и мою бесталантность. Я нарочно взял предмет для типа из такой сферы, которая у нас не представляет собою ни сословия, ни касты. Все эти мои оговорки проистекают из рокового предчувствия, что мой тип, вместо улыбки, возбудит в вас зевоту, вместо того чтоб рассмешить, усыпит вас; ибо – признаюсь вам – я не слишком-то полагаюсь на свой талант по части типов... «Так зачем же беретесь?» скажете вы. Во-первых, хочется попробовать – «авось-либо» – великое слово для русского человека, который многое делает на «авось»; потом, неотвязчивые просьбы приятелей: «вы-де знаете педантов и можете их изобразить; теперь-де типы в моде, наши в ходу; да кто вам сказал, что вы не можете? вы человек с дарованием»... Что будешь делать! Вы не знаете, что это за народ – мои приятели! Как пристанут – непременно уговорят; станут вам доказывать, что вы человек с дарованием – право, сочините роман, хотя бы всю жизнь занимались математикою или сельским хозяйством... Ну, что ни будет – начинаю и, для успокоения крепко биющегося сердца, прошу вас еще заметить, что это не тип собственно, а скорее очерк или проект для типа...
    Не воображайте себе моего педанта человеком старым, седым, беззубым, добрым и глупым, обожателем Хераскова, поклонником Сумарокова, последователем философии Баумейстера, пиитики Аполлоса и риторики г. Толмачева [4]; то педант доброго старого времени, педант-покойник, – мир праху его! Нет, я хочу вырезать вам силуэт педанта новейших времен, педанта-романтика, который так молод, что еще и не родился на свет; так вам знаком, что вы не поверите мне, чтоб его можно было найти и на луне, не только на земле. Но если уж болтать, то надо болтать обстоятельно, делая вид, что говоришь правду: в этом-то и все смешное моего типа… Мой педант – сын бедных, но благородных родителей. Не претендуя на богатство, он претендует на знатность рода. Зовут моего педанта:
Лиодор Ипполитович Картофелин. Росту он весьма небольшого; в молодости был сухощав и тщедушен, а теперь довольно осанист и имеет брюшко, несколько четвероугольное и похожее на фолиант. Если б не досада на успехи других и на свои собственные неудачи уверить свет в своей гениальности, мой педант был бы так толст, что, при малости роста, походил бы на огромное in quarto*. Глаза у него серые, а волосы средние между русыми и рыжеватыми; на правой щеке бородавка с довольно длинною косичкою. Не помню, когда он родился; знаю, что в двадцатых годах текущего столетия, когда все журналы наши превратились в толки о классицизме и романтизме. Картофелин воспитывался в единственном пансионе губернского города, в котором родился. Пансион содержался обрусевшим немцем – назовем его хоть Гофратом (я слышал, что все немцы – гофраты). Картофелин обнаруживал блестящие способности и был первым учеником по всем предметам, особенно по части российской словесности. Прилежание его было примерно; поведение соответствовало прилежанию. На торжественных актах он всегда говорил перед публикою речи и стихи, в низших классах – сочинения своих учителей, а в высших – собственного изделия. Он первый подбил товарищей издавать журнал, разумеется, писанный, и каждую неделю по рукам мальчиков ходила чисто и аккуратно переписанная рукою Картофелина тетрадка, под названием «Северная Флора, № такой-то». Тетрадка почти вся состояла из сочинений Картофелина, или Безбрежина, как он называл себя на романтическом языке: тут были стихи, повести, критика и смесь. Стихи и критика всегда были сочинения Лиодора Безбрежина: он объявил себя монополистом этих двух отделений. Г. Гофрат чуть не плакал от умиления при виде успехов и всеобъемлющей деятельности светила своего пансиона: после каждого нового романтического стихотворения он брал Картофелина за уши, слегка приподнимал и нежно целовал в голову. Все ученики смотрели на него, как на гения; а учитель словесности, учившийся некогда по Бургию и, следовательно, классик поневоле, даже побаивался его. Обремененный лаврами, мой Картофелин, сей внук (увы, не последний!) Василия Кирилловича Тредиаковского, приехал в одну из столиц наших, – положим в Москву. Не помню, что он делал несколько лет; но вот он является учителем «российской словесности»… Да, я непременно хочу сделать моего педанта учителем словесности: знаменитый дед всех педантов, Василий Кириллович Тредиаковский, был «профессором элоквенции, а паче всего хитростей пиитических»: одной этой причины уже слишком достаточно, чтоб я сделал моего педанта учителем «российской словесности»; сверх того, я убежден от всей души, что никакое звание так не идет к педанту, как звание учителя «российской словесности». Да, эта «российская словесность» преимущественно сподручна для шарлатанов и педантов: в нее можно класть что угодно, и оттуда можно вынимать какие угодно теории, без опасения заплатить пошлину за болтовню. Я не хочу этим сказать, чтоб всякий учитель словесности был педант – смешно и странно было бы питать такую исключительную и ложную мысль! Хорошие и достойные люди есть везде. Я хочу только сказать, что педант непременно должен быть учителем российской словесности.
    Но мой педант не ограничился одним учительством: он, как и следовало ожидать, пустился в литературу. Все альманахи и журналы были наполнены его стихами. Стихи были гладки, но тяжелы; полны мыслей, – но эти мысли отзывались чем-то напряженным, изысканным и диким, так что снутри походили на совершенную бессмыслицу – не только безмыслицу, а снаружи казались чрезвычайно глубокими и возвышенными. Хотя толпа более видит снаружи, чем снутри, однако она не читала стихов Картофелина и осталась при одном уважении к ним. В то время один ловкий промышленник основал журнал, который, по его плану, должен был отличаться добросовестностью, ученостию и бескорыстием. Последняя статья касалась исключительно одних
сотрудников; издатель же имел о ней свое понятие, которое не почитал нужным объяснять во всеуслышание. Хитрый антрепренер тотчас смекнул, что за птица Картофелин. Он понял, что этот чернильный витязь готов трудиться до кровавого поту из одной «славы», из одного удовольствия каждый день пересчитывать, сколько новых строк прибавилось у него к числу уже написанных: чистое и благородное удовольствие всех педантов! О, педант похож в этом отношении на скрягу, который, отходя ко сну, пересчитывает, сколько рублей и копеек прибыло у него с утра... Журналист не ошибся. – Картофелин оказался для него золотым человеком: он взвалил на себя всю работу, а разживу предоставил хозяину, который, впрочем, почел нужным из приличия уверить его, что небольшие выгоды от журнала он употребляет на издание полезных книг и вспомоществование бедным людям, а сам питается бескорыстною любовию к науке и высокими мыслями. Добродушный педант поверил: он был столько же бескорыстен, честен и доверчив, сколько и опрометчив… И это нисколько не удивительно: ограниченность так часто соединяется с добродушною честностью – по крайней мере до тех пор, пока не раздразнят умышленно или неумышленно ее мелкого самолюбия…
    Но вот что многим может показаться невероятным: прозаическими статьями своими Картофелин обратил на себя общее внимание, как человек со вкусом, умом и дарованием, – и я должен сознаться, что такое мнение о Картофелине было только преувеличено, но в основании не совсем несправедливо. Мой педант – изволите видеть – действительно не без ума и не без способностей; он только ограничен, но не глуп, только мелочно самолюбив, но не бездарен; последние достоинства он в качестве педанта должен приобрести впоследствии, когда мелкое самолюбие его, в союзе с летами, задавит в нем то немногое, что дала ему природа. Притом же обстоятельства времени много способствовали Картофелину прослыть даже гением – по крайней мере в кругу своих приятелей и товарищей по пансиону – сотрудников рукописной «Северной Флоры»: педанты прежних времен тащились по избитой колее Баттё и Лагарпов, а мой Картофелин принялся за немечину. Малой он был работящий, прилежный; память у него была здоровая; немецкому языку он был выучен еще в детстве. Я уверен, что по инстинкту он выбрал бы своими героями Клопштока и Николаи, но слава Гёте и Шиллера тогда была уже во всем своем колоссальном величии, а Шлегелей тогда еще считали великими людьми: – так ему, знаете, при готовых понятиях, чужим умом и при фразистом языке нетрудно было показаться не тем, что он есть... Притом же в молодости всякий человек живее, а следственно, и умнее, чем в старости, и по инстинкту отстаивает новое против старого... Впрочем, и тогда уже многие замечали в слоге Картофелина что-то пухлое, дряблое, какую-то искусственную простоту и натянутую оригинальность, что-то отзывающееся солодковым корнем и сытою... И эти люди не ошиблись, как увидим ниже.
    Вот поехал мой педант за границу – вы думаете, в Германию? – Я сам то же думал сперва, но моя фантазия велит мне послать его в страну
филологов и комментаторов, где на каждый стих великого поэта написано по сту тысяч томов объяснений и примечаний. Не знаю, что он там делал целые семь лет, но знаю, что присылал оттуда предикие стихотворения [5].
    Наконец мой Картофелин возвращается в любезное отечество... Боже мой, как он переменился! Поехал молодым литератором, которого настоящую цену немногие понимали, а воротился педантом, которого значение уже всем ясно… Семена принесли плоды, и натура сказалась... Начнем с того, что он приехал с брюшком – доказательство, что он страдал о судьбе человечества в своих стишонках… Натянутая важность лица, при смешной фигуре и круглом брюшке, сделала его похожим на лягушку, которая, в басне Езопа, хочет раздуться в вола [6]. Самолюбие его действительно раздулось, как прыщ: страшно и гадко прикоснуться к нему. Общество педант стал принимать за свое училище, салон за аудиторию, светских людей – за школьников: говорит все свысока, словно лекцию читает, и если кто не слушает его с благоговением, на тех смотрит он презрительно, и если кто заговорит, хотя бы на противоположном конце залы, он посмотрит на того, как Юпитер олимпийский – с гневом и помаванием бровей… Любимый рассказ его о том, как он ходил, в Париже, на поклонение к великому романисту [7]. В Германии педант был проездом; она ему не понравилась. «Немцы, – говорил он, – раздружились в своей отвлеченности с жизнию; они презирают величайшую из наук –
филологию; они препочитают ей философию, это буйное обожествление разума... Я был в Берлине, – и мой бедный череп трещал от мудреных вещей, которые слышал я в тамошнем университете… Немцы забыли великого Бахмана и предпочитают ему сухого, отвлеченного, схоластического Гегеля, этого Андрамелеха новейшей философии»… Педант мой говорит голосом важным, протяжным и тихим, несколько переходящим в фистулу, как будто от изнурительной полноты ощущений в пустой груди, как будто бы от изнеможения вследствие частой декламации ex-officio*. В школу он приносит с собою графин сахарной воды, которою запивает почти каждую свою фразу... И вот, в порыве моего типического вдохновения, мне кажется, что я вижу его на учительском стуле, восседающего с приличною важностию, слышу его чахоточный голос, беспрестанно прерывающийся от полноты педантического самодовольствия и хлебков сахарной воды: «Милостивые государи! я был там и там, а вы не были; но это ничего: после того, что я расскажу вам о тех странах, – вам покажется, что вы сами там были... Немцы вздумали мирить философию с жизнию – они воображают, что можно эту цветущую жизнь сделать содержанием бездушных логических формул... Немцы не любят буквы… а я, господа, я – признаюсь – люблю букву... Вот я было вздумал прочесть эстетику Гегеля, но принужден был бросить ее под стол: помилуйте, господа, ведь книги пишутся для удовольствия, а не для ломания головы…» Литературы педант, конечно, не оставил, но его деятельность уже изменилась: о немцах и немецком он уже – ни слова… Слог его стал дик до последней степени. Желая поднять до седьмого неба повести своего приятеля, он говорит, что его приятель выдвинул все ящики в многосложном бюро человеческого сердца…[8] Начиная восхищаться родиною, он делает вопросы, вроде следующих: что, если бы наша Волга, забрав с собою Оку и Каму, да соединившись с Леною, Енисеем, Обью и Днепром, взлезла на Альпы, да оттуда – у-у-у-у-у! на все концы Европы; куда бы девались все эти французишки, немчура?.. Не правда ли, подобные вопросы приличны только или педанту, или крестьянскому мальчику, который говорит: «а что, тятя, коли б наш чалый мерин-то сделался бурою коровою – ведь мама молочка еще бы дала мне?»... Вы смеетесь, читатели? моя выходка вам кажется фарсом, плоскою шуткою? Смейтесь, а я стою на том, что педант еще и не то в состоянии написать. Ведь я вас предупредил, что пишу выдумку, игру моей досужей фантазии, а не списываю рабски с действительности: так не мешайте же мне выдумывать. Итак, я уверен, что мой педант слова не скажет в простоте – все с ужимкой: например, вместо того чтоб сказать, что Петербург построен на ровном месте, он скажет, что ровная гладь подкатилась под огромные дома града Петрова... и пр. и пр.
    Воротившись из-за границы, мой педант переменился и в другом отношении: бывало, он вздыхал в стишонках о луне и деве, горевал о какой-то разрозненной с ним волне; а теперь очень прозаически, но зато выгодно и тепло пристроился и зажил филистером. Уж не знаю, от этого ли, или от долговременного пребывания за границею, только мой педант, воротившись, сделался ужасным витязем желтых перчаток и прекрасного пола: в каждой статье своей он твердил по сту раз, что он даже дома ходит в желтых перчатках; при выходе всякой плохой книжки, но лишь бы написанной женскою рукою, он, бывало, так и кричит: place aux dames* [9]. С особенною ревностию писал он статьи о балах и маскарадах; в этих статьях видно было утомление от танцев, ибо за каждою фразою следовало по крайней мере три точки... Это так понравилось педанту, что он без точек после каждой своей фразы уж ничего не мог писать.
    Много прошло времени, многое изменилось с тех пор, а мой педант не должен изменяться: любовь его к букве должна все больше и больше увеличиваться; ненависть и отвращение ко всему живому и разумному – также. Слова «идея» он не должен слышать без ужаса и без точек... По моему мнению, он даже должен сделаться лицемерным моралистом и ханжою, потому что, всегда думая давать тон и направление времени, он всегда был и всегда должен быть рабом времени и выдавать за новость то, что уже давно сказано другими, более его сметливыми людьми. Итак, мой педант принимает под свое критическое покровительство все бездарное и ложно моральное и наповал бранит все, в чем есть жизнь, душа, талант… Он беспристрастен и, зажмурив глаза, колотит направо и налево, и чужих и своих, если последние, будучи ему чужими по таланту, бывают своими по отношениям… Да, он верен своему правилу...
    Несмотря на то, что мой педант должен быть от природы довольно добрым и честным человеком, – нет существа более его способного быть злым и низким. Дело в том, что он не что иное, как раздутое самолюбие: хвалите его маранье, дорожите его критическими отзывами, – он добр, весел, любезен по-своему, он готов сделать вам все хорошее, что только в его возможности; но беда ваша, если вы не сумеете или не захотите скрыть от него, что вы и умнее и талантливее его, что у него самолюбие съело небольшую долю ума, вкуса и способности, данных ему природою... О, тогда он готов на все злое и глупое – берегитесь его!.. Рецензия его тогда превращается в площадную брань, критика становится похожа на позыв к ответу за делание фальшивой монеты... Тогда вы у него – кондотьери, бандит... Да, педант все простит вам, кроме невыносимой для него обиды – быть умнее и талантливее его... Но во всяком случае это существо более смешное и забавное, чем опасное: ибо против его «позывов» есть правосудие, а против тупых зубов его есть литературные дантисты, которые шутя выдергивают их...
    И несмотря на все это, еще многое бы можно было порассказать о педанте; но не все же вдруг, надо что-нибудь поберечь и на будущее время. Притом же я еще не знаю, понравится ли вам, читатели, и то, что я написал. Если же понравится, то ждите от меня тип
литературного циника: это человек, который, век свой живя в бочке, нажил себе домы и деревни; человек, который, век свой занимаясь исключительно перекупкою и перепродажею мусора, битой посуды, старого железа и кирпича, успел уверить всех, что он – и ученый и литератор; человек, который, век свой будучи спекулянтом, уверил всех, что он – идеал честности, бескорыстия и добросовестности; человек, который сам ничего не сделал, кроме неопрятных изданий, дурных переводов, а всем твердит с циническою короткостию: «надо делать, надо удовлетворять текущей потребности»; человек, который, если и издал несколько плохих книг, то чужими руками состряпанных, а прославился деятельным; человек, который одолжит вас при нужде безделкою да заставит вас перевести книгу, выгоду от которой честно разделит с вами так: вам словесную благодарность, а себе деньги... [10] Да, мало ли еще можно написать таких типов? А газетеры, журналисты, фельетонисты, романисты, нувеллисты, водевилисты и другие «исты»?.. Вот где заключаются неисчерпаемые сокровища для «Наших»...

   
Петр Бульдогов [11].

    Была напечатана: «Отечественные записки», 1842, т. XXI, № 3, отд. VIII, стр. 39–45 (ценз. разр. 28 февраля 1842). Подписана псевдонимом Петр Бульдогов.

***

    Примечания:

    * «Современник», 1836 года, т. III, стр. 60.
    * Т. е. на толстый том, размером в четвертую часть листа. – Ред.
    * По служебной обязанности. – Ред.
    * Дорогу женщинам! – Ред.

    В январе 1841 года в Москве начал выходить новый общественно-литературный ежемесячник «Москвитянин», ставший вскоре главным органом славянофилов. Издателем и редактором журнала был М. Погодин. Обязанности главного критика и теоретика выполнял С. Шевырев. Погодин и особенно Шевырев были давно знакомы Белинскому как сотрудники «Московского наблюдателя», с которыми ему приходилось вести долгую и упорную борьбу.
    В 16 № «Московских ведомостей» за 1841 год Ф.Н. Глинка напечатал необычайно хвалебную статейку о «Москвитянине», в которой, высоко превознося Шевырева, выступил в защиту принципа моралистического искусства, против которого ожесточенно боролся Белинский еще с самого начала своей критической деятельности. На статью Глинки откликнулся в «Отечественных записках» А.Д. Галахов (1841, т. XV, № 4, отд. VI, стр. 38–40, см. рецензию на книжку А.Орлова «Малолеток...»). Рецензия, по обыкновению, была напечатана без подписи, и сотрудники «Москвитянина» приписали ее Белинскому. В очередном номере «Москвитянина» Шевырев обрушился на Белинского («Москвитянин», 1841, № 6) и целиком взял под защиту теорию «нравственной поэзии» Глинки. Белинский ответил Шевыреву. В седьмой книжке «Отечественных записок» за 1841 год была напечатана его статья, озаглавленная «Шестая книжка «Москвитянина» и Ф.Н. Глинка». Этой статьей было положено начало борьбе между Белинским и «Москвитянином». Шевырев не заставил себя долго ждать с ответом. Январская книжка «Москвитянина» за 1842 год вышла с его статьей «Взгляд на современное направление русской литературы. Сторона черная».
    В качестве главного представителя «черной стороны» современной литературы был выведен Белинский. Он был назван «бобылем литературным», «недоучившимся студентом», «рыцарем без имени», невежество которого прикрыто «броней наглости» (стр. XXVIII). Белинский был поставлен в ряд с «журнальными кондотьерами» – Булгариным, Гречем и Сенковским. Статья Шевырева была не чем иным, как злобным мстительным пасквилем на великого критика.
    Белинский гостил в Москве, когда в начале января 1842 года появилась первая книжка «Москвитянина». В доме у М.С. Щепкина в присутствии Белинского Н.X. Кетчер прочитал вслух статью Шевырева. И вот во время чтения у Белинского возникла мысль о «Педанте». Он сам об этом писал Боткину 14 марта 1842 года: «Еще не зная, как и что отвечу я, – я по впечатлению, произведенному на меня доносом Шевырки, тотчас же понял, что напишу что-то хорошее...» («Письма», т. II, стр. 281).
    Таково происхождение настоящего памфлета. В его герое – педанте Лиодоре Ипполитовиче Картофелине был моментально узнан Шевырев.
    Памфлет Белинского произвел большое впечатление. Боткин в письме в редакцию «Отечественных записок» от 14 марта 1842 года сообщал: «Удар произвел действие, превзошедшее ожидания. Шевырев не показывается эту неделю в обществах. В синклите Хомякова, Киреевских, Павлова, если заводят об этом речь, то с пеною у рта и ругательствами. Но это все хорошо, – а может быть худо то, что Шевырев, как я слышал, хочет жаловаться, и в его жалобе будто бы примет участие князь Д.Г. Голицын, московский генерал-губернатор, который на днях едет в Петербург. Смотри, чтобы не было какой беды... Святители! Какое движение эта штука сделала в Университете!..» (Цит. по Барсукову, «Жизнь и труды Погодина», т. VI, стр. 262).
    Некоторые сотрудники «Москвитянина» предлагали сочинить против Белинского и «Отечественных записок» «официальную бумагу», т. е. по­просту полицейский донос.
    Весь лагерь реакций был взбудоражен памфлетом. И это было наглядным свидетельством того, что удар достиг цели. Белинский был необычайно рад успеху «Педанта». «Спасибо тебе за вести об эффекте «Педанта», – пишет он Боткину 31 марта 1842 года, – от них мне некоторое время стало жить легче. Чувствую теперь вполне и живо, что я рожден для печатных битв, и что мое призвание, жизнь, счастие, воздух, пища – полемика. Успех статейки Бульдогова мне, сущу во гробе, живот даровал...» («Письма», т. II, стр. 289).
    Статья Белинского сильно пострадала от цензуры. В том же письме к Боткину он сообщает: «Непременно пришлю тебе список моего «Педанта», дабы ты видел, что он, действительно, недурно написан, если читать без цензурных поправок». И еще – в письме к М.С. Щепкину: «Как вам показался тип г. Бульдогова? Право, недурно. Жаль, что цензура искалечила эту статейку...» («Письма», т. II, стр. 304).
    К сожалению, рукопись «Педанта» до нас не дошла и нет возможности восстановить цензурные купюры.
    «Педант» знаменовал собой резкое обострение отношений «Отечественных записок» с «Москвитянином» и стал прологом к той ожесточенной борьбе, которую Белинский вскоре развернул против славянофильства.

    1. Намек на Булгарина. В предисловии к своему роману «Мазепа» Булгарин так определил задачу романиста: «Поучать – забавляя».
    2. «Наши, списанные с натуры русскими» – иллюстрированное издание, выходившее с 1841 года под ред. писателя А. П. Башуцкого. Всего вышло четырнадцать номеров. «Наши» завоевали вначале довольно широкую популярность изображением картин «русских нравов» и мало известного еще в литературе мира «простых» людей – водовоза, гробовщика, няни и т. д.
    3. Цитата из повести Гоголя «Нос». Белинский неспроста вспомнил эту повесть. Здесь скрытый намек на неблаговидную роль Шевырева в отказе «Московского наблюдателя» напечатать эту повесть Гоголя за ее «пошлость и тривиальность».
    4. Аполлос – А.Д. Байбаков (1745–1801), духовный писатель второй половины XVIII века, автор известных в свое время «Правил пиитических», выдержавших десять изданий.
    Толмачев Я.В. – автор ряда книг по «пиитике» и «риторике», отстаивавших устаревшие эстетические каноны XVIII века.
    5. Белинский намекает на поездку Шевырева в Италию. «Предикие стихотворения». – Имеется в виду пресловутый перевод седьмой песни «Освобожденного Иерусалима» Тассо, которым Шевырев пытался доказать возможность ввести в русское стихосложение итальянскую октаву.
    В этом месте, очевидно, цензурный пропуск. Белинский писал Боткину: «А статейка была недурна, да цензурный комитет выкинул все об Италии и стихи Полевого – злую пародию на стихи Шевырки» («Письма», т. II, стр. 281). Под «стихами Полевого» Белинский разумел некогда напечатанную в «Московском телеграфе» пародию Полевого на итальянские октавы Шевырева. Последний выведен там под именем Пискунова.
    6. Делясь впечатлениями о «Педанте», Боткин писал Белинскому: «На этой неделе видел 2 раза Шевырева в концертах. Святители! Как это заочно ты мог так разительно верно схватить всю его личность! «Натянутая важность лица, при смешной фигуре и брюшке» и проч. – живой Шевырка!» («Письма», т. II, стр. 422).
    7. Будучи во Франции, Шевырев явился с визитом к Бальзаку. Об этом он рассказал на страницах «Москвитянина» в статье «Визит к Бальзаку» («Москвитянин», 1841, ч. I, № 2, стр. 357–383).
    8. Белинский напоминает Шевыреву его отзыв о писателе Н. Павлове в «Московском наблюдателе».
    9. Шевырев выступил на страницах «Московского наблюдателя» с теорией, смысл которой заключался в том, что «появление многих дам в сословии писателей» окажет благотворное влияние на русскую литературу и будет способствовать ее избавлению от грубых нравов.
    10. В образе «хитрого антрепренера», «ловкого промышленника», «ученого литератора», «спекулянта» и пр. выведен М.Н. Погодин.
    11. Белинский произвел псевдоним от прозвища, данного ему его врагами. В своих «Воспоминаниях о Белинском» И.С. Тургенев рассказывает: «Говорили, что он недоучившийся казенный студент, выгнанный из университета... уверяли, что и наружность его самая ужасная; что это какой-то циник, бульдог, призренный Надеждиным с целью травить им своих врагов...» («Вестник Европы», 1869, № 4, стр. 695–696). Об этом прозвище см. также в «Письмах Белинского, т. II, стр. 9 и 280–281 и у И. Панаева в «Литературных воспоминаниях», Academia, 1928, стр.478–479.

В.Г. Белинский. Собрание сочинений: В 3 т.
Т. 2: Статьи и рецензии. 1841–1845. М., 1948.
С. 216–224.


:: Назад ::
 

© Дизайн и разработка: Demon 2003 - 2103
Администратор сайта: Demon

Rambler's Top100

Hosted by uCoz