У многих, очень многих есть воспоминания, связанные с Владимиром
Ильичем, и у меня есть одно. Оно чрезвычайно прочно, и расстаться с ним я
не могу. Да и как расстанешься, если каждый вечер, лишь только серые
гармонии труб нальются теплом и приятная волна потечет по комнате, мне
вспоминается и желтый лист моего знаменитого заявления, и вытертая
кацавейка Надежды Константиновны...
Как расстанешься, если каждый вечер, лишь только нальются нити лампы в
50 свечей, и в зеленой тени абажура я могу писать и читать, в тепле, не
помышляя о том, что на дворе ветерок при 18 градусах мороза.
Мыслимо ли расстаться, если, лишь только я подниму голову, встречаю
над собой потолок. Правда, это отвратительный потолок - низкий, закопченный
и треснувший, но все же он потолок, а не синее небо в звездах над
Пречистенским бульваром, где, по точным сведениям науки, даже не 18
градусов, а 271, - и все они ниже нуля. А для того, чтобы прекратить мою
литературно-рабочую жизнь, достаточно гораздо меньшего количества их. У
меня же под черными фестонами паутины - 12 выше нуля, свет, и книги, и
карточка жилтоварищества. А это значит, что я буду существовать столько же,
сколько и весь дом. Не будет пожара - и я жив.
Но расскажу все по порядку.
Был конец 1921 года. И я приехал в Москву. Самый переезд не составил
для меня особенных затруднений, потому что багаж мой был совершенно
компактен. Все мое имущество помещалось в ручном чемоданчике. Кроме того,
на плечах у меня был бараний полушубок. Не стану описывать его. Не стану,
чтобы не возбуждать в читателе чувство отвращения, которое и до сих пор
терзает меня при воспоминании об этой лохматой дряни.
Достаточно сказать, что в первый же рейс по Тверской улице я шесть раз
слышал за своими плечами восхищенный шепот:
- Вот это полушубочек!
Два дня я походил по Москве и, представьте, нашел место. Оно не было
особенно блестящим, но и не хуже других мест: так же давали крупу и так же
жалованье платили в декабре за август. И я начал служить.
И вот тут в безобразнейшей наготе предо мной встал вопрос... о
комнате. Человеку нужна комната. Без комнаты человек не может жить. Мой
полушубок заменял мне пальто, одеяло, скатерть и постель. Но он не мог
заменить комнаты, так же как и чемоданчик. Чемоданчик был слишком мал.
Кроме того, его нельзя было отапливать. И, кроме того, мне казалось
неприличным, чтобы служащий человек жил в чемодане.
Я отправился в жилотдел и простоял в очереди 6 часов. В начале
седьмого часа я в хвосте людей, подобных мне, вошел в кабинет, где мне
сказали, что я могу получить комнату через два месяца.
В двух месяцах приблизительно 60 ночей, и меня очень интересовал
вопрос, где я их проведу. Пять из этих ночей, впрочем, можно было
отбросить: у меня было 5 знакомых семейств в Москве. Два раза я спал на
кушетке в передней, два раза - на стульях и один раз - на газовой плите. А
на шестую ночь я пошел ночевать на Пречистенский бульвар. Он очень красив,
этот бульвар, в ноябре месяце, но ночевать на нем нельзя больше одной ночи
в это время. Каждый, кто желает, может в этом убедиться. Ранним утром, лишь
только небо над громадными куполами побледнело, я взял чемоданчик,
покрывшийся серебряным инеем, и отправился на Брянский вокзал. Единственно,
чего я хотел после ночевки на бульваре, - это покинуть Москву. Без всякого
сожаления я оставлял рыжую крупу в мешке и ноябрьское жалованье, которое
мне должны были выдавать в феврале. Купола, крыши, окна и московские люди
были мне ненавистны, и я шел на Брянский вокзал.
Тут и случилось нечто, которое нельзя назвать иначе как чудом. У
самого Брянского вокзала я встретил своего приятеля. Я полагал, что он
умер.
Но он не только не умер, он жил в Москве, и у него была отдельная
комната. О, мой лучший друг! Через час я был у него в комнате.
Он сказал:
- Ночуй. Но только тебя не пропишут.
Ночью я ночевал, а днем я ходил в домовое управление и просил, чтобы
меня прописали на совместное жительство.
Председатель домового управления, толстый, окрашенный в самоварную
краску человек в барашковой шапке и с барашковым же воротником, сидел,
растопырив локти, и медными глазами смотрел на дыры моего полушубка. Члены
домового управления в барашковых шапках окружали своего предводителя.
- Пожалуйста, пропишите меня, - говорил я, - ведь хозяин комнаты
ничего не имеет против того, чтобы я жил в его комнате. Я очень тихий.
Никому не буду мешать. Пьянствовать и стучать не буду...
- Нет, - отвечал председатель, - не пропишу. Вам не полагается жить в
этом доме.
- Но где же мне жить, - спрашивал я, - где? Нельзя мне жить на
бульваре.
- Это меня не касается, - отвечал председатель.
- Вылетайте, как пробка! - кричали железными голосами сообщники
председателя.
- Я не пробка... я не пробка, - бормотал я в отчаянии, - куда же я
вылечу? Я - человек. Отчаяние съело меня.
Так продолжалось пять дней, а на шестой явился какой-то хромой человек
с банкой от керосина в руках и заявил, что, если я не уйду завтра сам, меня
уведет милиция.
Тогда я впал в остервенение.
Ночью я зажег толстую венчальную свечу с золотой спиралью.
Электричество было сломано уже неделю, и мой друг освещался свечами, при
свете которых его тетка вручила свое сердце и руку его дяде. Свеча плакала
восковыми слезами. Я разложил большой чистый лист бумаги и начал писать на
нем нечто, начинавшееся словами: Председателю Совнаркома Владимиру Ильичу
Ленину. Все, все я написал на этом листе: и как я поступил на службу, и как
ходил в жилотдел, и как видел звезды при 270 градусах над храмом Христа, и
как мне кричали:
- Вылетайте, как пробка.
Ночью, черной и угольной, в холоде (отопление тоже сломалось) я заснул
на дырявом диване и увидал во сне Ленина. Он сидел в кресле за письменным
столом в круге света от лампы и смотрел на меня. Я же сидел на стуле
напротив него в своем полушубке и рассказывал про звезды на бульваре, про
венчальную свечу и председателя.
- Я не пробка, нет, не пробка, Владимир Ильич.
Слезы обильно струились из моих глаз.
- Так... так... так... - отвечал Ленин.
Потом он звонил.
- Дать ему ордер на совместное жительство с его приятелем. Пусть сидит
веки вечные в комнате и пишет там стихи про звезды и тому подобную чепуху.
И позвать ко мне этого каналью в барашковой шапке. Я ему покажу совместное
жительство.
Приводили председателя. Толстый председатель плакал и бормотал:
- Я больше не буду.
Все хохотали утром на службе, увидев лист, писанный ночью при восковых
свечах.
- Вы не дойдете до него, голубчик, - сочувственно сказал мне
заведующий.
- Ну так я дойду до Надежды Константиновны, - отвечал я в отчаянии, -
мне теперь все равно. На Пречистенский бульвар я не пойду.
И я дошел до нее.
В три часа дня я вошел в кабинет. На письменном столе стоял телефонный
аппарат. Надежда Константиновна в вытертой какой-то меховой кацавейке вышла
из-за стола и посмотрела на мой полушубок.
- Вы что хотите? - спросила она, разглядев в моих руках знаменитый
лист.
- Я ничего не хочу на свете, кроме одного - совместного жительства.
Меня хотят выгнать. У меня нет никаких надежд ни на кого, кроме
Председателя Совета Народных Комиссаров. Убедительно вас прошу передать ему
это заявление.
И я вручил ей мой лист.
Она прочитала его.
- Нет, - сказала она, - такую штуку подавать Председателю Совета
Народных Комиссаров?
- Что же мне делать? - спросил я и уронил шапку.
Надежда Константиновна взяла мой лист и написала сбоку красными
чернилами:
"Прошу дать ордер на совместное жительство".
И подписала: Ульянова.
Точка.
Самое главное то, что я забыл ее поблагодарить.
Забыл.
Криво надел шапку и вышел.
Забыл.
В четыре часа дня я вошел в прокуренное домовое управление. Все были в
сборе.
- Как? - вскричали все. - Вы еще тут?
- Вылета...
- Как пробка? - зловеще спросил я. - Как пробка? Да?
Я вынул лист, выложил его на стол и указал пальцем на заветные слова.
Барашковые шапки склонились над листом, и мгновенно их разбил паралич.
По часам, что тикали на стене, могу сказать, сколько времени он
продолжался:
Три минуты.
Затем председатель ожил и завел на меня угасающие глаза:
- Улья?.. - спросил он суконным голосом.
Опять в молчании тикали часы.
- Иван Иваныч, - расслабленно молвил барашковый председатель, - выпиши
им, друг, ордерок на совместное жительство.
Друг Иван Иваныч взял книгу и, скребя пером, стал выписывать ордерок в
гробовом молчании.
Я живу. Все в той же комнате с закопченным потолком. У меня есть
книги, и от лампы на столе лежит круг. 22 января он налился красным светом,
и тотчас вышло в свете передо мной лицо из сонного видения - лицо с
бородкой клинышком и крутые бугры лба, а за ним - в тоске и отчаянье
седоватые волосы, вытертый мех на кацавейке и слово красными чернилами -
Ульянова.
Самое главное, забыл я тогда поблагодарить.
Вот оно неудобно как...
Благодарю вас, Надежда Константиновна.
|