Был май. Был прекрасный месяц май. Я шел по переулку, по тому самому,
где помещается театр. Это был отличный, гладкий, любимый переулок, по
которому непрерывно проезжали машины. Проезжая, они хлопали металлической
крышкой, вделанной в асфальт. "Может быть, это канализационная крышка, а
может быть, водопроводная", - размышлял я. Эти машины отчаянно кричали
разными голосами, и каждый раз, как они кричали, сердце падало и подгибались
ноги.
"Вот когда-нибудь крикнет так машина, а я возьму и умру", - думал я,
тыча концом палки в тротуар и боясь смерти.
"Надо ускорить шаг, свернуть во двор, пройти вовнутрь театра. Там уже
не страшны машины, и весьма возможно, что я не умру."
Но свернуть во двор мне не удалось. Я увидел его. Он стоял,
прислонившись к стене театра и заложив ногу за ногу. Ноги эти были обуты в
кроваво-рыжие туфли на пухлой подошве, над туфлями были толстые шерстяные
чулки, а над чулками - шоколадного цвета пузырями штаны до колен. На нем не
было пиджака. Вместо пиджака на нем была странная куртка, сделанная из
замши, из которой некогда делали мужские кошельки. На груди - металлическая
дорожка с пряжечкой, а на голове - женский берет с коротким хвостиком.
Это был молодой человек ослепительной красоты с длинными ресницами,
бодрыми глазами. Перед ним стояли пять человек актеров, одна актриса и один
режиссер. Они преграждали путь в ворота.
Я снял шляпу и поклонился молодому человеку. Он приветствовал меня
странным образом. Именно - сцепил ладони обеих рук, поднял их кверху и как
бы зазвонил в невидимый колокол. Он посмотрел на меня пронзительно, лихо
улыбаясь необыкновенной красоты глазами. Я смутился и уронил палку.
- Как поживаете? - спросил меня молодой человек.
Я поживал хорошо, мешали мне только машины своим адским криком, я
что-то мямлил и криво надел шляпу. Тут на меня обратилось всеобщее внимание.
- А как вы поживаете? - спросил я, причем мне показалось, что у меня
распух язык. - Хорошо! - ответил молодой человек. - Он только что приехал
из-за границы, - тихо сказал мне режиссер. - Я читал вашу пьесу, - заговорил
молодой человек сурово.
"Надо было мне другим ходом, через двор, в театр пойти", - подумал я
тоскливо.
- Читал, - повторил молодой человек звучно. - И как же вы нашли,
Полиевкт Эдуардович? - спросил режиссер, не спуская глаз с молодого
человека. - Хорошо, - отрывисто сказал Полиевкт Эдуардович, - хорошо. Третий
акт надо переделать. Вторую картину из третьего акта надо выбросить, а
первую перенести в четвертый акт. Тогда уж будет совсем хорошо. - Пойдите-ка
домой, да и перенесите, - шепнул мне режиссер и беспокойно подмигнул. -
Ну-с, продолжаю, - заговорил Полиевкт Эдуардович. - И вот они врываются и
арестовывают Ганса. - Очень хорошо, - заметил режиссер. - Его надо
арестовать, Ганса. Только не находите ли вы, что его лучше арестовать в
предыдущей картине? - Вздор! - ответил молодой человек. - Именно здесь его
надо арестовать, и нигде больше.
"Это заграничный рассказ", - подумал я. - Но только за что он на Ганса
так озверел? Я хочу слушать заграничные рассказы, умру я или не умру".
Я потянулся к молодому человеку, стараясь не проронить ни слова. Душа
моя раскисла, потом что-то дрогнуло в груди. Мне захотелось услышать про
раскаленную Испанию. И чтоб сейчас заиграли на гитарах. Но ничего этого я не
услышал. Молодой человек, терзая меня, продолжал рассказывать про
несчастного Ганса. Мало того, что его арестовали, его еще и избили в
участке. Но и этого мало - его посадили в тюрьму. Мало и этого - бедная
старуха, мать этого Ганса, была выгнана с квартиры и ночевала на бульваре
под дождем.
"Господи, какие мрачные вещи он рассказывает! И где он, на горе мое,
встретился с этим Гансом за границей? И пройти в ворота нельзя, пока он не
кончит про Ганса, потому что это невежливо, на самом интересном месте..."
Чем дальше в лес, тем больше дров. Ганса приговорили к каторжным
работам, а мать его простудилась на бульваре и умерла. Мне хотелось нарзану,
сердце замирало и падало, машины хлопали и рявкали. Выяснилось, что на самом
деле никакого Ганса не было и молодой человек его не встречал, а просто он
рассказывал третий акт своей пьесы. В четвертом акте мать перед смертью
произнесла проклятие палачам, погубившим Ганса, и умерла. Мне показалось,
что померкло солнце, я почувствовал себя несчастным.
Рядом оборванный человек играл на скрипке мазурку Венявского. Перед ним
на тротуаре, в картузе, лежали медные пятаки. Несколько поодаль другой
торговал жестяными мышами, и жестяные мыши на резинках проворно бегали по
досточке.
- Вещь замечательная! - сказал режиссер. - Ждем, ждем с нетерпением!
Тут дешевая маленькая машина подкатила к воротам и остановилась.
- Ну, мне пора, - сказал молодой человек. - Товарищ Ермолай, к Герцену.
Необыкновенно мрачный Ермолай за стеклами задергал какими-то рычагами.
Молодой человек покачал колокол, скрылся в каретке и беззвучно улетел.
Немедленно перед его лицом вспыхнул зеленый глаз и пропустил каретку
Ермолая. И молодой человек въехал прямо в солнце и исчез.
И я снял шляпу и поклонился ему вслед, и купил жестяную мышь для
мальчика, и спасся от машин, войдя во дворе в маленькую дверь, и там опять
увидел режиссера, и он сказал мне:
- Ох, слушайте его. Вы слушайте его. Вы переделайте третью картину. Она
- нехорошая картина. Большие недоразумения могут получиться из-за этой
картины. Бог с ней, с третьей картиной!
И исчез май. И потом был июнь, июль. А потом наступила осень. И все
дожди поливали этот переулок, и, беспокоя сердце своим гулом, поворачивался
круг на сцене, и ежедневно я умирал, и потом опять настал май.
|